Война. Мои записки. 3 мая 1941 г. - 9 мая 1945 г. Продолжение 5.

добавить в избранное

ОЧЕРК 5. В САРАТОВЕ. Н. Белых

На повторное формирование части нас, целую группу командиров, послали далеко от фронта, в Саратов. Много дней ехали мы сюда, но особенно долго держали нас на станции Инголышкино, в 18 километрах от Аткарска. Тут мы просидели целых пять суток.

 

На меня напала грусть. Я залез на верхние нары пульмановского вагона и лежал там, в молчаливом раздумье, глядя сквозь дверную щель в пасмурную даль. Снежные сугробы, похожие на верблюжьи горбы, высились у вокзальной изгороди и убегали в поле, сливались вдали в сплошное белое море. На горизонте маячила темно-синяя полоса леса, над которым висела пепельно-серая завеса облаков, прорезанная, точно раскаленным докрасна ножом, кроваво-огненным закатом.

 

Закат всегда вызывал во мне тяжелые чувства. Чтобы отрешиться от них, я закрыл глаза, опрокинулся на спину, да так и заснул.

 

Проснулся я уже утром 30 декабря, когда поезд подходил к Саратову. Через единственное оконце, вделанное в боковом люке под самым потолком вагона, мои товарищи наблюдали окружающую местность. Втиснув между ними свою голову, я увидел плывущие справа в седом тумане холмы, покрытые черным лесом; виднелись также темные овраги, с иззубренных краев которых ветра начисто сдули снег; в тумане видны были обширные аэродромы, забитые самолетами. За аэродромами тянулись длинные серые бараки, покрытые желтым свежим тесом. Потом из тумана выступило серое Т-образное здание в несколько этажей и с несколькими квадратными башенками над крышей. За этим зданием начались густые ряды деревянных и кирпичных домов, а еще дальше – чернела семерка высоких душистых тополей, похожих на кипарисы.

 

– Так-так, так-так так-так, – все медленнее стучали колеса поезда, убавляющего ход. Вот заскрипели тормоза, и поезд плавно остановился у вокзала Саратов 1-й.

 

Простившись со своим обжитым вагоном, мы через узенькую калитку в вокзальной ограде вышли на площадь. Перед нами оказался памятник Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому. На гранитном пьедестале, окрашенном в ореховый цвет, во весь рост стоял каменный Феликс, зажав фуражку в левой руке, а правую выбросил в ораторском жесте перед собой. Так и казалось, что вот-вот сорвется с его жестких губ и зазвучит пламенно-бурная речь, как и жизнь этого человека, как он сам, сказавший в свое время знаменитую фразу: "ЧКа должны быть органом ЦК партии, иначе…она выродится в охранку…"

 

Попытки к этому вырождению были и в более позднее время, но Сталин твердой рукой сумел сохранить ЧКа, как орган партии и навсегда отбил охоту у одного из временных "деятелей" ЧКа к неограниченной самостоятельности. И об этом нужно бы написать целую книгу, но не пришло пока время.

 

……………………………………………………………………………

Всей командой залезли мы в трамвай № 14 и поехали на Покровскую улицу, в штаб бригады. Мы ехали по многим улицам, мимо больших и малых домов, из которых иные не запоминались, а другие врезались в память на всю жизнь. Неизгладимое впечатление произвело на меня импозантное четырехэтажное серо-гранитное здание института экспериментальной медицины, у подъезда которого стоял и махал нам рукой широкий человек в белом халате и роговых очках. Он чем-то сильно напоминал нам профессора Мамлока из одноименной кинокартины.

 

На Рабочей, у городского театра, трамвай сделал вынужденную остановку, и толпа немедленно осадила его. Вагон буквально затрещал под напором людей. С гребня кирпичной стены на трамвай и на осаждающую его публику сердито смотрел косматогривый лев.

 

Вот и островерхий двуглавый монастырь. Двухэтажный, с высокой папертью, похожей на купеческую веранду, с облупленным фасадом и с проломленным колокольным куполом, он являл собой живой музей. Но на потрескавшемся и выцветшем бледно-сером фронтоне вилась свежая зеленая надпись славянским шрифтом: "Вниду в дом твой, поклонюся дому твоему во страсе моем".

 

Это изречение казалось туманным и непонятным для моей безбожной души, но было в нем живое чувство, вложенное древним автором и целыми веками заставлявшие людские сердца или сжиматься в неясной тревоге или сильнее биться в груди.

 

На паперть монастыря всходили люди, видимо, пришедшие сюда издалека: за их спинами были холщовые белые сумки, в руках длинные палки с загнутыми ручками. Может и правда, что вера движет горами, а чувство веры движет людьми. Ведь внутри монастыря гудели многочисленные голоса, шло богослужение. С амвона, как и в глубокую старину, снова звучали слова призыва встать на защиту святой Руси против немца-супостата. И верующие, отстояв службу, пойдут в военкоматы, чтобы потом идти на фронт…

 

Русь, Советская Русь! – вот что сейчас объединило весь наш народ. Все русские люди, если они не вытравили в своей душе и в своем сердце чувство Родины, встали на ее защиту. И церковь благословляла наших патриотов на ратные подвиги. Давно она посылала своего Пересвета, чтобы поразить на Куликовом поле татарина Телебея. Не совсем  давно она встала было на ошибочный путь борьбы с советской властью, но громкие победы советских людей, строительство пятилеток и выход нашей Родины в первую шеренгу передовых государств мира убедили в правильности наших путей многих наших противников, поставили на правильный путь ошибавшихся раньше, но искавших истину, людей. И, как не говори, а только гениальная смелость Сталина смогла так сплотить людей России для борьбы с фашизмом. Только гениальная смелость Сталина смогла отнять у реакционных сил даже церковь и поставить ее в ряды антифашистов. Об этом нельзя забывать ни нам, ни нашим потомкам.

 

……………………………………………………………………………

У монастыря трамвайное "кольцо" повернуло влево, а нам надо было двигаться вправо. Мы вышли из трамвая и побрели по Покровской. Навстречу нам двигались верблюды. И, признаться, впервые в жизни увидел я живых верблюдов, впряженных в сани. Они гордо шагали с запрокинутыми головами, закрыв глаза. Уж, не о песках ли Кара-Кума думали они, не о жестком ли саксауле мечтали?

 

С детства, по книжному описанию, представлял я себе верблюдов могучими "кораблями пустыни". И вот, в действительности, по каменным улицам Саратова эти «корабли» тащили огромные русские сани-розвальни, заполненные бурыми буханками хлеба и желтыми новенькими винтовками.

 

Часто, очень часто жизнь предстает перед человеком совсем другой, чем укоренившиеся о ней наши понятия и представления. И, может быть, прелесть жизни в том и состоит, что мы находим в ней сегодня то новое, чего не видели и не замечали вчера…

 

– Ба-а-а, вот она и наша земля обетованная! – закричал "скупой рыцарь" нашего времени темнокожий Прокофьев с обрюзглым лицом и клоунскими манерами (скупым рыцарем его прозвали не случайно: он торговал когда-то льдом среди зимы). – Смотрите, желтая картонка, а на ней надпись "бри-и-гада" . Нам, как раз, сюда и надо…

 

Вслед за Прокофьевым мы всей группой ввалились в краснокирпичное здание "обетованной земли". Тесный узкий коридорчик оказался перекрытым своеобразным шлагбаумом, то есть березовым поленом, лежащим поперек коридора на двух дубовых стульях. За поленом стоял красноармеец с винтовкой и никого в штаб не пропускал.

 

– Пропускаем только по спискам, – пояснил он. – Бдительность должна быть, товарищи! – уже укоризненно добавил он, когда мы начали настаивать, чтобы нас пропустили или доложили о нашем прибытии.

 

В это время со второго этажа, перегнувшись через перилку лестницы, выглянул старшина.

 

– О чем докладывать? – крикнул он. – Стойте и ждите. Если на вас имеются списки, вызовут. Если нет, то и стоять нечего… Не принимаем…

 

И мы поняли, что здешний штаб явно перегнул в вопросе бдительности: чтобы спокойнее жилось, он отгородился "от мира сего" березовым поленом и солдатом с ружьем. Но нам обязательно надо было пробраться в  штаб 19-й бригады. А другой дороги, кроме перекрытой березовым поленом, в штаб не было. Началось наше стояние перед березовым поленом. Но в таких случаях люди становятся злыми и очень изобретательными.

 

Сперва Прокофьев, изобразив на своем лице недоумение и любопытство, локтями толкнул стоявших рядом с ним товарищей.

 

– Афина-Паллада, говорят, вышла из головы Юпитера, – сказал он. – А из какой головы вышло это березовое полено?

 

В ответ ему все мы громко расхохотались. А нас было восемнадцать человек и от смеха, поэтому задребезжали стекла. Смеялись мы во всю мочь. Признаться, рассчитывали мы, что смех будет услышан в штабе и доложит о нашем прибытии. Но…вверху было спокойно. Только дверь поскрипывала, да слышались твердые шаги второго часового за этой дверью.

 

– Тут без изобретения не обойтись, – таинственным голосом прошептал Прокофьев мне в самое ухо. – Иди, брат, шумни на них по телефону…

 

С воентехником Кудаевым мы побежали на почту, которая находилась через дом от штаба бригады.

 

При содействии телефонистки, мы связались со штабом по телефону и от имени Саратовского военного коменданта так нашумели на оперативного дежурного, что березовое полено было немедленно убрано, а нашего старшего команды пригласили пройти наверх для представления.

 

– Пошло, братцы мои, как по маслу! – через плечо подмигнул нам Прокофьев, поднимаясь по лестнице. – А то ведь, как на шемякином суде, совсем было дело быком уперлось…

 

……………………………………………………………………………

Оказалось, что мы прибыли на целых два дня раньше, чем нас ожидали в Саратове. Но…раз прибыли, ничего не поделаешь, надо разместить.

 

Разместили нас в клубе дома крестьянина на перекрестке улиц Горького и Челюскинцев. Здесь нам было суждено пережить волнующие минуты последнего дня исторического 1941 года. Мы услышали радиосообщение о занятии  30 декабря Керчи и Феодосии войсками Кавказского фронта при содействии Черноморского флота, о занятии 31 декабря Калуги войсками Западного фронта.

 

Специальным радиовыпуском "В последний час" было оповещено о разгроме второй бронетанковой армии Гудериана. Немецкое отступление от Москвы в ряде мест приняло характер панического бегства. В направлении деревни Внуково немецкие солдаты и танкисты из армии Гудериана бежали не только по трое верхом на одной лошади, но и подвое верхом на бойких коровах.

 

Мы, живые свидетели наших горьких неудач лета и осени 1941 года, торжествовали теперь и с детской резвостью прыгали через стулья, катались друг на друге верхом. Да простят нам наши потомки такую форму выражения радости. Они должны понять, что мы изголодались по этой радости за месяцы, начиная со злополучного часа начала войны.

 

В ночь под 1-е января 1942 года мы пошли в Саратовский цирк. Там давал свои номера Эдер с семью белыми медведями, с четырьмя пушистыми и четырьмя скользкими собачками, с несколькими дрессированными крохотными лошадками типа пони. Были и акробатические номера: трапеции, летающий самолет, хождение артиста по канату со страховым зонтиком в руке.

 

В заключение программы, под самый купол цирка взмыла свою зеленую кудрявую вершину новогодняя елка, убранная сияющими огнями, золотыми нитями и смешными бумажными попугаями, в одном из которых мы узнали повешенного на веревке Геббельса, а во втором – немецкого радиогенерала Дитмара.

 

Елка встала неожиданно, как волшебная красавица. С шелестом, вырвавшись из огромного желтого короба, лежавшего загадочным сюрпризом в самом центре цирковой арены, она радостной зеленью и блеском огней развеселила наши сердца. И сейчас же заиграл оркестр. Звуки "Интернационала" подняли нас со своих мест. Сотни людей начали петь и могучий голос народа наполнил собою огромный нетопленый цирк каким-то особым жаром. Наши лица ощутили прилив тепла, в глазах наших засверкал огонь упорных надежд.

 

– Да здравствует новый, 1942 год! – загремело под сводами цирка.

 

Потом замерли звуки оркестровой меди, и нашему взору представился новый сюрприз: с грохотом и лязгом, окутанный багровым дымом и оранжевым пламенем, вырос у елки русский богатырь в сверкающих ратных доспехах. С мечом в руке, грозно смотрел он из-под забрала шлема на Запад, готовый к новым боям и новым победам. Мы узнали в этом богатыре наш новый год.

 

Это случилось в 24 часа по московскому времени. Зал притих. Зазвучали звоны Москвы. Куранты на Спасской башне древнего Московского Кремля  исправно продолжали вести счет  великому времени.

 

Утром 1 января 1942 года Саратовские учреждения не работали. Идти по служебным делам было некуда, и мы пошли осматривать город. Мы ходили пешком, ездили на автобусе, передвигались трамваем. На Мирном  переулке, оставив капризный и забитый людьми трамвай, мы гурьбой пошли мимо городского базара и цирка.

 

Седой купол саратовского цирка напомнил мне о Курске, томившимся под немецким гнетом. Оба цирка были сходны. Только на курском не имелось такой длинной деревянной лестницы, какая висела на цепях на куполе саратовского цирка. Потом мы шли по какой-то улице. Я почти не смотрел на дома и на лица прохожих. Все мое внимание оказалось теперь поглощенным горькой думой о Курске.

 

"Цел ли он, придется ли мне снова увидеть этот город, освобожденный от немцев?"

 

Задумавшись, я отстал от товарищей.

 

Вдруг кто-то тронул меня за рукав шинели.

 

– Дядь, купите книжечек! – воскликнул мальчик, когда я оглянулся. В стеганной женской кофте и серой широкой шапке, мальчик держал голыми ручонками мягкую циновочную корзину и умолял меня купить его книги. – Я беженец из Белоруссии, – пояснил он. – Мне надо кормиться… Дядь, купи!

 

Среди книг, торчавших из корзинки, я заметил серый томик Эмиля Золя "Жерминаль" и роман Дель-Валье-Инкла "Арена Иберийского цирка", запрятанный в черный переплет с фигурной серебряной тисненью. Лет пять тому назад я уже прочитал эти книги, но теперь снова купил их у мальчика, бежавшего от немцев в большой волжский город. Мальчику надо было кормиться.

 

……………………………………………………………………………

На углу улицы Ленина и Астраханской я догнал товарищей. Они стояли перед каменным бюстом Николая Гавриловича Чернышевского, русского мыслителя и революционного демократа. Он в свое время одинаково горячо ненавидел русских помещиков и немцев-захватчиков. О немцах он говорил суровые и справедливые слова, как о "любителях насилия, умеющих говорить языком цивилизованного общества, но остающимися в душе людьми варварских времен".

 

– О чем ты задумался? – спросил я Жарковского, одного из командиров нашей группы. – В твоих глазах я вижу сплошное страдание…

 

Жарковский не ответил. Глубоко вздохнув, он взял меня под руку и увлек на тротуар, где стояли все остальные наши товарищи. В этот момент из подъезда ближайшего дома, гикая и свистя, вырвалась ватага ребятишек. Они тащили большой фанерный щит с намалеванной на нем карикатурой на Гитлера. Тонкая длинная шея "фюрера" была зажата клещами, на рычагах которых лежали могучие руки. На обшлагах рукавов ярко выделялись государственные эмблемы Советской России и Великобритании. Прекрасная идея! – подумал я. – Рано ли, поздно ли, но она станет реальным фактом…

 

Ребятишки помчались по улице Ленина, к какому то заводу, во дворе которого высилась деревянная водонапорная башня пирамидальной формы. Некоторое время мы шли вслед за ребятишками, потом свернули в первый попавшийся переулок. 

 

Долго мы колесили по улицам и переулкам, и вышли, наконец, на улицу с аккуратненькими эмалированными дощечками на домах и с белой выпуклой надписью на дощечках: "Улица Немреспублики".

 

У нас удивленно поднялись брови. "Неужели местные власти не нашли нужным стереть с гранита саратовской улицы имя изменницы? – подумал каждый из нас. – Почему нестерто это имя с гранита улицы, когда наш народ уже стер с лица земли саму изменницу?" Нам стало досадно, и мы ускорили шаг, чтобы быстрее выйти из этой улицы со странными дощечками на домах.

 

Мы шли молча. Навстречу нам, звеня и покачиваясь, бежали трамваи с холстинными и фанерными плакатами и с лозунгами "Смерть немецким оккупантам!", катились автомобили, шагали саратовчане. Они кутались в высоко поднятые  меховые воротники, так как начиналась метель.

 

Выйдя на Октябрьскую улицу, мы повернули налево, к волжскому спуску. Отсюда было видно, как на волжском льду, невзирая на вьюгу двигались люди на коньках и лыжах. Иные из конькобежцев столпились у закованного льдами парохода с молочно-белым обледенелым трапом и синим дымком над будочкой палубного сторожа. Они здесь прятались от пронизывающего ветра и снежной пыли, курившейся вокруг наподобие банного пара.

 

Лыжники, наоборот, споря с ветром, медленно подвигались к противоположному берегу Волги, покрытому рыжей зарослью замороженных и ощипанных ветром кустов низкорослого тальника.

От парохода отделилась одинокая человеческая фигурка и двинулась в нашу сторону. Было в ней что-то знакомое нам, но издали трудно было определить, что же именно.

 

Но фигура все приближалась, принимая ясно видимые очертания, и мы узнали, наконец, что к нам шел один из работников штаба 19-й бригады.

 

Мы окружили его, засыпая кучей вопросов насчет обеда, и он написал нам записку в бригадную столовую, на проспект Кирова. Конечно, туда было не близко. Но, как говорит русская пословица, «волка ноги кормят». Пошли и мы искать эту столовую.

 

По пути я купил в киоске газету "КОММУНИСТ" за 30-е грудня 1941 року.

 

В холодном Саратове на нас дохнула со страниц этой газеты киевская оттепель. Ведь, временно, столица Украины жила теперь в Саратове, но была полна надежды снова вернуться на крутой берег седого Днепра. И эта пора должна была придти, как и должна была придти весна на Волгу.

 

В столовой я прочитал газету и записал в тетрадь несколько строк из опубликованного в ней очерка "Памятна ничь". В этих строках говорилось: "Навальними ударами Червона Армия жене земерзлих, виснажених, паршивих нимецьких псив все дали и дали на захид. Килька днив пидряд ми гнали фашистив, з боем викурювали их з населених пункт в на морозь… В цей час до мене пидбигли сержант Иванов и  червонариець Новиков. Втрьох ми обеззброили екипаж танка. Всього ми захопили за цю вилазку 6 гитлеривських офицерив, серед яких були нагорождени зализними хрестами, 2 солдатив…"

 

Вот они – поля войны на нашей земле! Стоило ли гитлеровским офицерам-танкистам, завоевывая "железные кресты", топтать своими танками всю Европу, чтобы попасть потом в плен к украинским разведчикам-пехотинцам?

 

 Красная Армия заставит всех немцев поставить этот вопрос перед собой.

 

– Смотри, какое красивое здание! – толкая меня локтем, воскликнул Прокофьев и показал пальцем в окно. – Полюбуйся им, а мне дай почитать газету…

 

Я хотел было рассердиться на Прокофьева за то, что он оторвал меня от газеты, но раздумал. Сквозь не замершие оконные стекла действительно было видно красивое серое здание консерватории с четырехэтажным центром и трехэтажными крыльями. На цементированном фронтоне, между стрельчатыми готическими окнами третьего этажа центра здания, сидели пять гипсовых собачек, скульптуированных в позе «лающих на луну». Ниже собачек, над улицей висел огромный балкон с чугунной решеткой и с подпиравшими его фигурными чугунными столбами. У подножия столбов, кутаясь в черно-бурые горжетки, смеялись чему-то молодые красивые студентки в желтых длинных – по локоть – гарусных перчатках.

 

Под окном плавно прокатила правительственная машина.

 

– Это наркомфиновская, – сообщил мне Аверьянов, бывший работник наркомфина, а теперь – мой товарищ по оружию. – В Саратове не только разместился Киев, но и правительственные учреждения РСФСР.

 

Кто бы мог из нас подумать, кто бы мог год тому назад допустить об этом мысль? Но это произошло. Это случилось, и мы не станем и не должны скрывать факт перед нашим потомством, ибо мы твердо решили не только возвратить Родине ее земли, возвратить себе наши очаги, но и придти в Германию и покарать ее. Наше нынешнее горе и наш стыд отступления мы искупим своей кровью и победами. Больше ни чем нельзя этого искупить. И мы никогда не позволим, чтобы дети и внуки наши упрекнули нас в трусости или слабости. Но пусть знают они, что огненными муками терзались наши сердца и души, когда мы были вынуждены временно отходить на Восток. Под Лычково мы остановили врага в сентябре 1941 года. Там дрались с немцем многие. В числе их была и моя ученица – студентка медицинской школы – Галя. В декабре 1941 года наши полки остановили немца под Москвой и погнали их на Запад. Скоро мы сформируемся снова и пойдем на фронт, чтобы громить немцев везде.

 

……………………………………………………………………………

Пообедав, мы еще успели до наступления темноты сходить на Волжскую пристань. Там в одной из пекарен свободно продавали прекрасные саратовские баранки.

 

От пристани поднималась в гору захолустная улица Приютская. Здесь торчали, как ветхие зубы, подмытые водой домишки. Люди давно покинули их и теперь помаленечку разрушали. Кругом валялся щебень, серые щепки и песок. Во дворе, за развалинами какой-то толстой стены, шумела очередь за баранками. Друзья, этого тоже нельзя забывать! На седьмом  месяце величайшей войны и колоссальных бедствий, пережитых страной, мы все же сумели купить в Саратове сколько угодно румяных, пахучих и совсем еще горяченьких баранок. И когда мы их ели, то невольно думали: "Как могуча все-таки наша страна, Советская Родина!"

 

Поздним вечером возвращались мы всей гурьбой в дом колхозника. Возвращались, приятно утомленные ходьбой по саратовским улицам, сутолокой дня и городскими шумами. Над городом висело белесое облачное небо, струившее на землю реденький призрачный свет, так как за облаками сияла луна.

 

Крепчал мороз и под нашими ногами пронзительно скрипел снег. Звонкое эхо этого скрипа отзывалось в подворотнях, в уличках и проездах, во дворах, будто кто-либо дробил там толкачом лед или стекло.

 

Ветер почти утих, и прекратила крутить вьюга.

 

……………………………………………………………………………

Утром 2 января 1942 года мы получили новое назначение и завтра должны были выехать в Никольские лагери на формирование Н-ской части.

 

Я поспешил к Саратовскому почтамту, чтобы отправить телеграмму в Андижан, где маялись в эвакуации моя семья.

 

На улице Чапаева, где находился почтамт, я добрался трамваем № 11, потом немного прошелся пешком по многолюдному тротуару.

 

Почтамт произвел на меня сильное впечатление. Стекло и никель, бесчисленное множество служебных окошек и безукоризненная вежливость служащих, отменная быстрота обслуживания. Такое, к сожалению, даже в мирное время имелось не во всех городах России.

 

Сдав телеграмму и купив несколько конвертов, я направился к выходу, где ожидал меня один из товарищей. При выходе из зала я загляделся на большое панно, написанное красками прямо на стене. Это был "Вид на Замоскворечье". Заглядевшись, я прозевал во время проскочить через вращающуюся дверь и она, под смех публики, стукнула меня по спине одним из своих крыльев. Конечно, стукнула она меня не очень больно, даже совсем не больно, но со стороны это выглядело так комично, что публика в вестибюле буквально гоготала, кивая на меня головами и подбородками.

 

Среди гоготавших я заметил одного попа в странном костюме. Несмотря на трескучий январский мороз, поп этот щеголял в прорезиненном черном плаще, в женских полусапожках со вставными резинками у щиколоток, в матерчатой стеганой в клетку серой шляпе старинного фасона "водолаз", в белых шерстяных чулках, в холявы которых были вобраны клешины бурых байковых штанов. "Где я видел эту комичную личность с мутными синими глазами, с коротким толстым носом, с широкой рыжей бородой и жиденькой косичкой волос, перевязанных голубой лентой?" – подумал я, всматриваясь в продолжавшего веселиться и хохотать попа. Напрягши память, я вспомнил. В мае 1935 года, возвратившись с Дальнего Востока, на паперти Александровской церкви в Гуменской слободе города Старого Оскола, я сражался с этим попом, диспутируя тему "Был ли Христос?"

 

Это, помнится, было мое первое публичное выступление после завершения своего заочного антирелигиозного образования в Ново-Сибирском филиале Всесоюзного антирелигиозного института. Тогда этот поп не только был побежден в споре, но еще и дополнительно оскандалился перед тысячной публикой. Уходя с паперти, он выронил из рукава антирелигиозную книжку Артура Древса "Миф о Христе", которую, оказывается, втихомолочку почитывал и даже носил с собой.

 

Теперь я смело подошел к попу.

 

– Что вы здесь делаете, отец Т…? – спросил я его в упор.

 

Он узнал меня и блудливо заморгал глазами, до крайности смущенный внезапной встречей.

 

– От бедствий пасусь, – выговорил он, наконец, певучим голосом. – Град наш и слободы его супостаты немецкие огню предают и во прах обращают… Дух мой и глаз божий велят мне стать на защиту Руси в меру мизерных сил моих… В Саратове я проездом, а путь мой лежит в Ульяновск, в епархию Всероссийскую за воспомоществованием и советом. Как скажут там, так и житие свое определю. Может, за черту фронта пойду в партизанские деревни. Может, в другое место назначат. Теперь я обновленец и волю первоиерарха нашего, отца Александра Введенского, со смирением соблюду…

 

– Дело хорошее, – сказал я. – Делайте, отче, как Россия велит. Если после войны встретимся, побеседуем с вами еще и об Артуре Древсе…

 

Поп заулыбался.

 

– Злопамятен ты, зело злопамятен!  – сказал он, приложив руку сначала к краю своей матерчатой шляпы, а потом к груди.

 

На этом мы и расстались. Поп засеменил к окошечку телеграфа. Публика, наблюдавшая за моим разговором с попом, перестала смеяться и внимательно рассматривала нас, а потом она молча расступилась и пропустила меня к выходу. Некоторые из публики даже посторонились от меня, будто на мне была одежда из ежовой кожи и я мог иглами своими разодрать чье-либо пальто.

 

……………………………………………………………………………

На верхнем рынке, куда мы зашли поглазеть на публику и купить молока, на всех будках пестрели афиши. Они сообщали, что в театрах идут постановки "Фельдмаршал Кутузов", "Надежда Дурова", "Евгений Онегин", а в цирке – все тот же "Эдер и собаки".

 

У рекламных будок колхозницы усердно ругались с городскими женщинами за цены на масло, на капусту и огурцы. Потом, примирившись и найдя какую-то среднюю линию в рыночной политэкономии цен, они производили куплю-продажу. При этом сельские женщины ревниво и по десятку раз пересчитывали деньги, а городские – с не меньшей ревностью просматривали на свет круги коровьего масло. Если был в нем толченый картофель, то обозначалось темное не просвечиваемое пятно, и деревенским хозяйкам приходилось тогда уступать в цене.

 

Светлоглазая колхозница в нагольном тулупе и огромном вязаном белом платке, наливая нам молока во фляжки, с серьезным видом жаловалась на жизнь. Но жаловалась она так, что мы не смогли удержаться от смеха.

 

– Настала нынча, – говорила она, – время слабая, ваенная. Вот и народ ослабел: по пятнадцать раз женются и все говорят, что их семью разбомбила. А наши сестры-дуры – верють, замуж за любого ваенного летять. Только помани пальцем ей, летять. Иные по восемь разов за эту время замуж вышли, а иные отяжелели от ентого, прибавку в семействе ждуть. Вот она какая, слабая жизня стала…

 

…………………………………………………………………………….

В полдень я выбрался на улицу Горького и долго любовался саратовскими видами, находя в этом истинное утешение от всех тревог и мучивших меня мыслей. От угла Челюскинцев улица Горького спускалась в низину, потом снова поднималась в гору и упиралась в заснеженный меловой хребет и в холмы, покрытые черными голыми кустарниками. В самой низине улицы белела церковка. Ее колокольня, лишенная кровли и верхнего ряда кирпичей, походила на сказочную башню, с которой вот-вот должна ударить медная пушка или полететь тучи перистых стрел. Но пушка не била и стрелы не летели. Над башней кружились хороводы белых и сизых голубей, а на стенах ее копошились до смешного маленькие человеческие фигурки. Похожая на бурый дым, курилась пыль над ущербными краями стены: люди ломали кирпич и по длинным дощатым лоткам спускали его на землю.

 

Продрогнув на ветру, я повернул на улицу Челюскинцев, намериваясь идти на отдых в дом крестьянина. Навстречу мне, гремя коваными сапогами, двигалась группа военных. Еще издали они показались мне особыми, не нашими. И, действительно, это оказались поляки, одетые в русские шинели и в желтые английские ремни с портупеями и сверкающими пряжками. Солдаты были в серых папахах с серебряным орлом польской династии Пястов. На плечах поляков были мягкие зеленые погоны с белым вензелем "М".

 

В тот момент, когда я поравнялся с польскими солдатами, из соседнего дома вывернулся офицер в красивой цветной конфедератке. На его погонах сверкали три медных звездочки.

 

Солдаты, стукнув каблуками, проворно вытянулись "во фронт" и, прижав пальцы к обрезу шапки, почтительно пропустили мимо себя козырнувшего им офицера. Потом они медленно пошли вслед за ним, приотстав из-за вежливости шагов на двадцать-тридцать от него. Разговаривали они по-польски, и я понял только два слова "Татищево" и "Сикорский".

 

"Наверное, польский главнокомандующий генерал Сикорский обещает прибыть в Татищевский польский лагерь, – догадываясь, подумал я. Что предпримет этот генерал теперь, когда маневрировать и притворяться ему почти стало невозможно?"

 

……………………………………………………………………………

Во всяком случае, поляки на улицах Саратова! На их папахах и конфедератках мерцают серебряные орлы… Невольно вспомнилось мне заявление старого польского пианиста, кажется, Падеревского, сделанное в Париже еще в 1939 году о том, что он "…до тех пор не прикоснется к клавишам пианино, пока не будет снова парить над Польшей ее орел…" И напрасно тогда зубоскалили некоторые газеты, заявляя, что "Навсегда придется умолкнуть пианино Падеревского…"

 

Дело не во времени. Надежда всегда сильнее любых сроков…Конечно, Падеревского, пожалуй, не следует пускать в Польшу (он является ягодой одного поля с президентом Рачкевичем, которого польские крестьяне отхлестали розгой в день его эмиграции с польской территории в сентябре 1939 года), но пястовскому орлу с клювом западного направления мы, наверняка, поможем снова парить над Польшей. В какой форме будет эта помощь, покажет будущее…

 

Уже и поляки скрылись из вида, а я, забыв о холоде, продолжал стоять на улице, охваченный раздумьем. Перед моим взором, точно нагромождения кучевых белых облаков серебрились вдали заснеженные меловые холмы и сопки, к которым убегала улица Челюскинцев.

 

Саратов стоял на горе, окруженный в свою очередь сопками и зарослями, хребтами и ярами. "Для обороны он очень удобен, – вдруг мелькнула у меня непрошеная мысль, и мне стало от этого невыносимо больно в груди, защемило сердце. – Неужели и сюда придет война? Нет, до Саратова немцев не пустим». Не пустим!" – сказал я вслух и еще раз окинул взором дома и улицы этого красавца-города, беспокоясь о судьбе которого, я тем самым думал и беспокоился о судьбе всей моей Родины, о судьбе человечества.

 

До свидания Саратов! Завтра мы покинем тебя, едва забрезжит  рассвет.

 

30 декабря  1941 года– 2 января 1942 года

Саратов.

 

Евгений Белых для Кавикома

 
+1
0
-1
 
Просмотров 828 Комментариев 0
Комментариев пока нет

Комментировать публикацию

Гости не могут оставлять комментарии