МЕШКОВ НИКОЛАЙ СЕРГЕЕВИЧ. Продолжение 2

добавить в избранное
МЕШКОВ НИКОЛАЙ СЕРГЕЕВИЧ. Продолжение 2

К 90-й годовщине образования СТАРООСКОЛЬСКОГО КРАЕВЕДЧЕСКОГО МУЗЕЯ

 

Продолжается рассказ автора Н. Белых о первом директоре Старооскольского краеведческого музея Мешкове Николае Сергеевиче. Ниже публикуется очередная глава из историко-литературного романа ПЕРЕКРЕСТОК ДОРОГ. Идет Первая мировая война. Юго-западный фронт.

 

Полностью роман автора Н. Белых помещен на сайте http://gorod.so/ Архив краеведа Н. Н. Белых.

 В ДИКОВИНКЕ

 

Штаб и офицеры разместились в уцелевших домиках, солдаты в сараях и развалинах. Коней укрыли от ветра за обгорелыми стенами, артиллерию Зотов приказал выставить на временных огневых позициях по западной окраине Диковинки.

 

По улицам блуждали патрули и солдаты, не сумевшие пока найти приют. Денщики рылись у развалин, выискивая топливо.

 

Василий попал на квартиру вместе с поручиком Мешковым и графом Зотовым, который всегда предпочитал общество молодых офицеров.

Денщик Зотова, солдат Иваников, вскипятил чай, сам отпросился проведать земляка, Трифона Бездомного. До войны еще, сапожничая, сшил Иваников Филипп сапоги Бездомному. Не добрал семьдесят копеек за работу, вот и, встретив Трифона в полку, надеялся востребовать должок или, хотя бы, паек махорки за это выпросить…

 

Зотов зажег яркий карбидный фонарь, в комнате стало уютнее, замерцали звездочками медные ризы икон в тяжелом киоте.

 

– Кхе-е, пощадили, – сказал Зотов, кивнув на иконы. – Все побили, а это не тронули. Значит, еще властвуют мысли?

 

– Вернее, чувства властвуют, – наливая чай, возразил Мешков. – Если бы мысли властвовали, такого разора не было бы…

 

Зотов промолчал, Василий тоже.

 

Поужинав и приняв донесения из батальонов, Зотов прилег на скрипучую лавку у стола, достал из своего чемоданчика книгу.

 

– Люблю, на сон грядущий, – сказал он, потом прислушался к отдаленному грому орудий. Стреляли где-то южнее, перед Диковинкой было тихо. И только через окна были видны взлетавшие за лесом ракеты. Они озаряли на мгновение облака трепещущим кровавым светом и окрашивали в нежно-розовые тона холмы и вершины заснеженных деревьев. – Красиво…

 

Трудно было понять, к чему относилось это задумчивое слово Зотова – к зрелищу за окном или к книге в изящном голубом переплете со сверкающим золотым тиснением? Книгу он держал перед глазами, а на огни ракет смотрел через ее обрез.

 

– Киплинга, господа, читали? – отвернувшись от окна, спросил Зотов.

 

– Читал, – ответил Мешков.

 

– Мало, – добавил Василий. – А что?

 

– Интересно пишет о безвозвратном, – пояснил Зотов. – Лондон, туманы, девятнадцатый век и джунгли. Никакого Распутина с его полицейским секретарем Мансевич-Мануйловым из мрачной газеты «Новое время». Никакого Андронникова князя, спекулирующего под носом маленького Николая, никакой фрейлины Вырубовой на царской постели вместо Алисы, никаких мужицких бунтов. Парламент, как скала, и каждый дом собственника представляет неприкосновенную крепость и священный семейный очаг. Дворянин, фермер, рабочий – там каждый на своем месте. А у нас все перепуталось: мужики лезут в парламент, рабочие жаждут баррикадных боев, дворянские сынки бросают бомбы в законную власть. Действительно, Азия! И до чего это дойдет, если не будет конца света? Да ну ее к черту, эту перспективу! Прочту вам лучше про индусов. Есть об этом у Киплинга.

 

«… Он не хочет работать? Ладно, он забудет у нас баловство!

Он не любит походного марша? Мы убьем и зароем его!

Пришлите вождя и сдавайтесь. Другого вам нету пути!

Вам от пушек английских никак не уйти!»

 

– Вот, господа! Сказано прямо и откровенно! – Зотов захлопнул книгу, положил на лавку.

 

– Киплинг сказал даже очень откровенно, – заметил Василий. – Впрочем, чего скрывать цивилизованным англичанам картинки девятнадцатого века, если такое же происходит у нас сейчас в Киргизии…

 

– А почему же должны русские миндальничать с киргизами, если даже англичанам пришлось в прошлом уничтожить Империю Великих Моголов и пушками расстрелять сипаев во имя укрепления Британской империи? – спросил Мешков. – Разве вы не поддержали бы стремление создать могучую Россию?

 

– Извините меня! – вспыхнув лицом, воскликнул Василий. – Ваш вопрос не совсем ясен. Но я все же скажу, что считаю позором даже в мыслях поддержать бессарабского барбоса Пуришкевича, который с думской трибуны и со страниц суворинского «Нового времени» требует «душить инородцев». Я сгораю от стыда за одного из наших коллег офицерского корпуса, который в девятьсот десятом году не только душил в Катта-Кургане восставших узбеков, но еще и написал в приказе: «Одна подошва русского солдата ценнее тысячи голов несчастных сартов».

 

– Страстен, как Рылеев! – восхищенно воскликнул Зотов, сияя загоревшимися глазами. – И вы, поручик Мешков, не сердитесь на Костикова.

Если в человеке живет человек, то страсти его никогда не вредят обществу, если даже и бывают поперек горла верхам или господствующим группам. Конечно, русское правительство победило восставших киргизов, и нам нечего удивляться тому, что там происходит. Но римляне издревле говорили: «Боги на стороне победителей, Катон – на стороне побежденных». Нельзя обойтись без Катона и в наше время. В прапорщике Костикове я вижу Катона, которому предстоит не раз подниматься на защиту побежденных. Признаться, я и сам возмущаюсь, когда сильные истребляют слабых под предлогом какой-то исторической задачи. К черту такую «историческую задачу», когда с земли и со страниц словарей исчезают целые народы и их названия лишь потому, что эти народы не желают воспринимать идеал диктатора или волю победителя…

 

Зотов внезапно умолк, будто сам испугался своей смелой тирады. Украдкой посматривая на шагавшего по комнате Василия и на Мешкова, склонившегося у стола над пачкой рассматриваемых им своих фотографий, он думал: «Неужели из них кто сообщит мои слова за рамки нашего круга? Пожалуй, нет: Василий больше меня несдержанно высказывался о правительстве, Мешкова я знаю как честного принципиального человека, хотя и очень богатого».

 

– Господа, оставим риторические упражнения, споем студенческую песню, – завернув ноги одеялом и, усевшись на лавке, предложил Зотов.

– Теперь ведь студенты и офицеры переплелись-перемешались, совместно шагают под знаменами прославленной русской армии.

 

Не дожидаясь ответа, Зотов басистым голосом запел:

«… Быстры, как волны, все дни нашей жизни.

Что час, то короче к могиле наш путь.

Налей, налей, това-а-арищ, заздравную чару,

Бог знает, что с нами случится впереди…»

 

Сначала подтянул Мешков, потом Василий. Через минуту испарилась в комнате возникшая было неловкость, даже отчужденность. Пели, на сердце становилось легче, хотя и каждый оставался самим собою, думал о своем.

 

К полночи Зотов уснул, а Василий с Мешковым еще некоторое время рассматривали фотографии.

 

– Вот этот снимок сделан в Варшавском университете, – пояснил Мешков.

 

Василий всмотрелся в фотографию. На ней группа юношей в студенческой форме. Они сидели на ступеньках широкой мраморной лестницы. В глазах юношей мелькал смешной зайчик отразившегося в зрачках трюмо, стоявшего напротив. Мешков, совсем юноша с пухлыми губами и косицеобразным чубом над высоким лбом, сидел со скрещенными на коленях руками на самой нижней ступеньке лестницы. Ничем не напоминал этот желторотый птенец-первокурсник сидевшего теперь перед Василием серьезного поручика в пенсне с золотой дужкой и квадратными стеклами, хотя прошло с момента фотографирования не более семи лет: жизнь старила не по годам.

 

О Мешкове, сыне крупного старооскольского купца и совладельца крупнейшей в Европе «Компанской мельницы» у стрелецкого моста, Василий много слышал из рассказов Федотова в период своего пребывания в слободе Ламской.

 

Знал, что через магазин и склад отца Мешкова лишь в 1913 году прошло 70 вагонов сахара, по 17 фунтов на душу каждого жителя уезда, и 30 тысяч фунтов чая, 500 вагонов железоскобяных изделий и 25 вагонов стекла. Прибыль немалая. Но Николай Сергеевич не жалел отцовских денег: на каникулах облачался в щегольской фрак и белые перчатки, в цилиндре вихрем носился по улицам города на тройке вороных коней с местными красавицами, посещал уездные балы и пользовался шумным успехом у местных барышень и их заботливых мамаш.

 

Потом Мешков увлекся символизмом Мережковского, зачитываясь его трилогией «Христос и Антихрист», перебросился к философии Льва Толстого, а затем вообще с головой ушел в литературу, философию, политэкономию и в утопический социализм. Особенно увлекся идеями Шарля Фурье, по примеру которого отпечатал в местной типографии и разослал письма ко всей уездной знати с просьбой добровольно внести по тысяче рублей в «ФОНД ЛИКВИДАЦИИ НИЩЕТЫ В СТАРООСКОЛЬСКОМ УЕЗДЕ». Нашлись у него сторонники в уездном земстве и подняли шум «о введении в уезде обязательного всеобщего начального образования». Но дело завершилось лишь отчислением из уездных средств 600 рублей на покупку царских портретов для украшения школ в честь трехсотлетия дома Романовых – вместо всеобщего обучения. На письма Мешкова вообще никто не ответил, лишь князь Всеволожский, решив поправить свои дела, косвенно известил Мешкова о своем желании «пойти навстречу развитию в уезде всякого рода культурных мероприятий и выделить от себя для устройства корзиночной мастерской при селе Ивановке помещение, хворост и оборотный капитал без определения размеров его… Если Мешковым будет опущен соответствующий кредит».

 

Тогда молодой мечтатель Мешков махнул рукой на Старооскольские «реформы», выехал в Варшаву и не показывался больше в Старом Осколе до самого начала войны. В 1914 году он добровольно поступил в Александровское юнкерское училище, а в 1915 году уже дрался с немцами у озера Нарыч в Белоруссии, теперь вот, после лечения в госпитале и после второй раны на Юго-Западном фронте, он снова был в строю и возвращался в траншею.

 

«Конечно, от Мешкова нельзя требовать социалистического образа мышления, – думал о нем Василий. – Но честности и человечности у него много, с ним нужно сближаться…»

 

Мешкова тоже тянуло что-то к Василию. И он об этом даже осторожно высказался, покачивая фотокарточкой в воздухе:

 

– С вашими экстра-радикальными суждениями о жизни и событиях я, Василий Петрович, конечно, не согласен. Но есть в ваших оценках такое, что после них мне много кажется иным, чем я раньше представлял. Но вы не подумайте, что становлюсь иным человеком под вашим личным влиянием. Нет, все пережитое сказывается… И, думаю, я отошел далеко от того, что было мне близким и понятным в начале войны. Откровенно признаюсь, вместе с другими студентами стоял я в актовом зале Варшавского университета перед портретом царя и манифестом самодержца о вступлении России в войну и со слезами на глазах пел гимн «Боже, царя храни!» Потом пошли на манифестацию и кричали о походе на Берлин, о захвате Босфора и освобождении Святой Софии. Все было, и я был уверен в своей правоте и в необходимости этого для России. Теперь я и так думаю: «На кой черт мне эти Босфоры и Дарданеллы?! Мукой вместе с отцом я не собираюсь торговать через турецкие проливы, вообще не разделяю профессию отца, а филологу можно обойтись и без Босфора». Не так ли, а?

 

–  А я стою за Босфор, – неожиданно возразил Василий. – И за Дарданеллы стою, Николай Сергеевич. России нужен свободный выход из Черного моря в Средиземное. Но достичь этого нужно другими средствами, средствами мирных, договорных и равноправных отношений...

 

– Но этого не будет при разъедающей Россию распутинщине, при пьянстве и разврате правительственных верхов, растлевающих гимназисток в специальных домах! – закипел Мешков, раздувая ноздри своего широкого носа. – Этого не будет при правительстве, которое то набрасывается на проливы с пугающей и настораживающей всех наглостью волка, то превращается в глупую уступчивую овцу, которую легко обманывают даже зайцы на задворках нашей империи…

 

– Не будет в России распутинщины, многого не будет, когда хозяином сделается народ. Его величество – народ, никого более! – в голосе Василия Мешков ощутил неизмеримо более грозное, чем было это в словах. Он даже вздрогнул и оглянулся на дверь, потом на спящего Зотова и, вплотную придвинувшись к Василию и пристально глядя ему в колкие глаза, прошептал:

 

– Современному Марату нужно быть осторожнее и не забывать о кинжале Шарлотты Корде. Он многим рискует, и не только своим личным благополучием, – слова вылетали сквозь зубы со свистом, выдавливаемые не то страхом, не то сочувствием и опасением. – И не пытайтесь возражать, прапорщик Костиков! Я понял, представляю, убежден, что вы свои мечты и мысли посылаете в более дальний путь, чем. Против вас, поэтому будет, если промахнетесь, выставлен более острый и длинный кинжал. Я чувствую вас, но вы можете быть спокойны по отношению ко мне: не в характере Мешкова отбивать позорный хлеб у шпионов полиции и жандармерии. А они есть, Василий Петрович. Есть среди офицеров и среди солдат...

 

– У вас, Николай Сергеевич, расшатались нервы, и вам следует выспаться, – спокойно сказал Василий и вышел на крыльцо, а Мешков начал укладываться спать на лавке у печки.

 

С крыльца Василий видел костер в развалинах соседнего двора. Солдаты, черно-красные в ночи и в отблесках огня, грели руки над рыжими космами пламени, как бы хватая тепло горстями и покрякивая.

 

Из черной небесной глубины бумажными белыми обрезками сыпались снежинки. Завихряясь над костром, они исчезали в фиолетовых клубах дыма.

 

У штабного двора, почти рядом с костром, расхаживал часовой в башлыке и с ружьем подмышкой.

 

Послушав немного отдаленный грохот артиллерии, Василий спустился с крыльца и зашагал к костру. Под ногой ощущалась хрустящая изморозь и нежная, почти пуховая мягкость молодого первоснега. «Галиция, зима!» – подумал Василий, вложив в эти слова все сложные переживания, охватившие его в эту минуту.

 

Среди сидевших у костра и вдыхавших смолистый запах горевших сосновых досок солдат, Василий издали узнал скуластого черноусого Симакова, круглолицего Павла Байбака с воспаленными веками и похожим на колонну огромным туловищем. Сидел на корточках ополченец Дронов с широкой бородой. Молча слушал рассказы товарищей и следил за котелком на треноге, чтобы не выкипело варево. Рядом с Дроновым лежал на подстилке из хвороста и камыша, подбрасывая в костер расколотые доски, «вольнопер» Виктор Полозов, сынок петроградского профессора. Мерз он, ловил пригоршнями тепло костра, с интересом слушал солдатские сказки, рассказываемые не как в книгах отредактировано опасливыми редакторами и обрезано цензорами, а по-своему, сочно и с подковыркой народной мудрости.

 

– Есть у нас суседи в Покровском, верстах в тридцати от Старого Оскола, – рассказывал Байбак. Зовут их суканами. Они барских сук выкармливали еще с царствования Анны Ивановны и Бирона, ее кота. У них барин имел огромадный собачник – псарню. Ну, известное дело, собака – она тварь такая, сама сдохнет на сене от голода, а уж корову не подпустит, если та ее рогом не прикончит. Скупая, одним словом.

Вот и суканы покровские, скупые, пропади они. Зимою у них кусок льда не выпросишь. Не повернись язык, если вру. Крест святой!

 

Жили-жили эти суканы дома, а тут сразу два происшествия обвалились: барин умер в Петербурге и слух пришел, что имеется за Синим морем золотая россыпь. Подходи, кто хочет, и греби золото лопатой в мешок.

 

Тут суканы растревожились. Привезли барина и отдали его на корм собакам, сшили мешки пошире да поглубже из самой, что ни есть крепкой кожи, набрали корму в дорогу и пошли за Синее море хватать побольше золотой россыпи.

 

Шли-шли, а тут речка поперек дороги. Широкая и глубокая. Что тут делать? В брод не перейти, мостов нету, плавать суканы не научились: своей речки не было, в барскую их не пускали из-за неаккуратности. Оно и перевозчик был на реке, да неудобен: запросил за перевоз по копейке с носа.

 

Суканы уперлись. Три дня совещались под руководством своего вождя, премудро решили на бревнах через речку плыть бесплатно. Так сам вождь посоветовал, а был он, по мнению суканов, безгрешным в делах и суждениях. Да и злился, если кто против его мысли слово молвил. Слушать разрешал и слушаться.

 

Раздобыли коряг по одной на каждую душу. Хитрецы ведь были суканы: коряги подобрали похожими на коромысла. «Мы, родимые, сядем на горб коряги, – говорили суканы, – а ножки свесим для удобства и поплывем, как на кобыле поедем верхом».

 

Ну, сели на бережку, потом на коряги взобрались, и тут испугались, что упасть могут в речку. Снова три дня совещались, вождя слушали. У него и прояснение в голове началось, закричал пророческим голосом: «Вся тайна мне теперь открыта. Свяжу я вам лыком ноги покрепче, чтобы никто с коряги не упал, потом толкну с берега, чтобы к другому вынесло. Все бесплатно сделаю, послужу для народного блага».

 

Суканам понравилось: дешево и быстро. Но тут иные в сомнение упали, зашептались, что вождь может своих приближенных вперед пропустить, а те и набросятся на россыпь, расхватают.

 

Нахмурился вождь, глазами засверкал и назначил новое совещание. Опять три дня он говорил, суканы слушали и умилялись. Да на том и аплодисментами похлопали, что вождь обещал с рыбаками договориться, чтобы они бесплатно помогли толкнуть всех суканов гамузом, сразу с их корягами, в речку.

 

«Вот это, родимый, добро! – крякали суканы, потирая руки. – Вот это справедливо: никто вперед к россыпи не дограбится. Всем миром к нему подвинемся сразу».

 

Утречком, когда взошло солнце и по воде космочками дух пошел, вождь скомандовал рыбакам: «Двигай!» Ну и двинули коряги с суканами в речку.

 

Тут все, столпившиеся на берегу, в удивление ударились, заохали и заахали. Ведь что произошло? Коряги, круть-верть, горбами вниз опустились-перевернулись, а ноги суканов высунулись из воды, пятками на солнце посматривают.

 

«Что же оно такое?» – спрашивают иностранные люди у суканского вождя, а он прищурился и сказал: «Наши суканы хитрые. Они не успели вымокнуть, а уже ноги на солнце просушивают, чтобы лапотки не размокли…»

 

– Ну а суканы что, живы остались? – нетерпеливо спросил Виктор Полозов, хотя остальные просто засмеялись и закрутили головами.

 

– А ты спробуй в натуре, сам увидишь, – строго сказал Байбак. – Если не те суканы, то другие живы. И привычка у них та же: их топят, они аплодисментами хлопают или вольноперами бегают на фронт без времени…

 

– Но, но, без намеков! – петушиным голоском воскликнул Виктор, но сейчас же съежился: на него грозно поглядели все солдаты, и у каждого из них глаза при свете костра казались раскаленными докрасна и вот-вот могли выстрелить, убить насмерть.

 

Стоя за саманной стеной разрушенного дома и наблюдая через трещину, Василий с интересом слушал небылицу Байбака. Но когда Виктор Полозов сердито крикнул против Байбака, Василий подумал: «Надо его предупредить быть поосторожнее с «вольнопером», это не наше племя»

 

Солдаты тем временем сразу забыли о прижукнувшемся «вольнопере», начали хохотать над суканами-хитрецами. Дронов осторожно подбавил под котелок жару. Вода закипела, над медным краем котелка закачалась седая космочка пара.

 

Василий отступил в темноту и оттуда покликал Симакова.

 

Некоторое время шагали по улице молча: Василий, отвечая в мыслях поручику Мешкову и его предупреждению о кинжале Шарлотты Корде. Думал, что и Шарлотте надо поберечься быстро растущего числа Маратов.

 

Симаков же о суканах думал: «Сперва вот приучили их быть рабами, а потом и утопили. Не дело быть рабом, если есть возможность бороться…»

 

– Итак, Симаков, завтра будем в окопах и начнем бить «внешнего врага», – прервал молчание Василий.

 

– Но меня вот сомнение берет насчет немецких рабочих, – уклончиво начал Симаков: – на словах против войны, а сами не сбивают шапку со своего кайзера…

 

– Он теперь в стальной каске с рогами ходит, шишак на ней, что копье, – шуткой возразил Василий. Кулак отобьешь. Корме того, мы своего Николая тоже пока не ударили по шапке, время не назрело…

 

– Оно, конечно, правильно: и мы виноваты. Но пришлось мне живать немного у немцев, в Поволжье. Завистливый народ: на чужое добро глаз у них расширяется, будто резиновый. И душа у них мелкая, скаредная. Вот и кажется мне, что если дать им одолеть Россию, они совсем не будут прогонять своего Вильгельма, а еще и каску ему позолотят, на руках по свету носить станут. Я это к тому говорю, что солдаты разговор ведут… Пулеметчики сказывают, поручик Мешков показывал им картинку из журнала: залез немецкий солдат в русскую укладку и цапает вещи, до дна очищает. Иные солдаты и без картинки видели своими глазами немецкие грабежи… И вот я к тому говорю: с австрияками солдаты согласны «брататься», а с немцами не желают, ругаются… Какой вот тут исход искать, если случится?

 

– Ерофей, ты же понимаешь что, братаясь, мы еще не становимся братьями немцев. Нужно лишь убедить их, что можем прекратить войну снизу, если власти не желают сверху, и что солдатам нет смысла убивать друг друга. Кроме этого, есть и среди немцев настоящие люди с большой душой…

 

– А кто же это?

 

Василий рассказал Симакову о Розе Люксембург, о Карле Либкнехт, о Кларе Цеткин, о немецких революционерах, борющихся против империалистической войны.

 

– Надо помочь им, Симаков. Братанием отнимем армию у царей, чтобы легче опрокинуть троны. Понимаешь?

 

– Ну, хорошо. Уговорим ребят, будем брататься. А вот еще сомневаются солдаты, если немец в середку России полезет, до Москвы там и до Курска. Один там у нас сказал, что это безразлично и что у немцев культура выше нашей, а мы ему морду разбили за это…

 

– И правильно сделали, что разбили морду подлецу. Мы стоим за поражение правительства, а не народа, поэтому нельзя впускать немцев в Россию, а уже с захваченной ими территории прогоним, как позволит обстановка и время. Не нужен народу на шее один вампир вместо другого…

 

Наткнувшись на солдата непосредственного охранения на окраине местечка, Василий с Симаковым повернули обратно.

 

– Недавно была у нас свойская беседа, – полушепотом продолжал Симаков рассказ о жизни солдат в роте, о их думах. – И новички были. Стадников участвовал, Дронов, Рожнов, Бездомный…

 

– Унтер Приходько не заметил? – настороженно спросил Василий.

 

– А мы эту шкуру знаем, не дураки: сидим себе и бабам своим письма сочиняем, тут же разговариваем о всей жизни… Между прочим, есть грамотные и очень смышленые солдаты. Если бы книжку сейчас или листовку для растолкования, а? Иначе с другими не сладишь насчет братания. Сказать, например, про Филиппа Рожнова. Ох, и сердит он на немцев! Насолили они ему поверх меры, так что для него каждый немец хуже жабы. С ним, если что, сладу не будет насчет братанья. Ему бы для правильного и сносного разуменья дать  чтения подходящее, а то, говорит он, к черту это братание, если немцы же меня с заводу выгнали и на фронт приспособили. Вот как настроение у человека…

 

– Листовок сейчас нет, а книжечку дам, – сказал Василий, – Манифест Центрального Комитета о войне и статьи Ленина. Но читать осторожно и без этого, без «вольнопера» Полозова… Этот совсем не нужен. Предупреди Павла Байбака, чтобы он с Полозовым никакой откровенности, донести может…

 

– Я и сам подумывал, – ответил Симаков. – Хвастает, возгривый, что сам доброволец и, вчера сказывал, сестра его записалась в госпиталь, в милосердные…

 

– И Надя! – непроизвольно воскликнул Василий, вспомнив о голубоглазой невесте Ракитина. – Вот уж не ожидал! Да прошу, Симаков, ни слова Виктору, что я его сестру знаю. Случайно с ней познакомился…

 

– Это не мое дело, – вздохнул Симаков. – Ничего не знаю, и не слышал…

 

Костер уже не полыхал, когда они вернулись к нему. Золотились и мигали воспаленными красными глазками угасающие угольки. Над горкой жара поднялась бородатая, красная в отблеске углей, фигура Дронова и потянулась рукой к снятому с треноги и черневшему посреди углей котелку.

 

– Вот и каша поспела! – громко сказал Дронов и начал будить задремавших товарищей.

 

– Ну, Симаков, иди к ним, а я к себе. Окно светится, не наделалось бы пожара, если поручик Мешков уснул, а свечка горит…

 

Не сделал Василий и двух шагов, как закричали проснувшиеся хозяева каши:

 

– Ваше благородие, на хлеб-соль просим, не побрезгуйте…

 

Василий вернулся.

 

– Приятно, братцы, вспомнить мирное время, – сказал он. – Приходилось, бывало, в ночном едать кашу с ключика…

 

– А, вот и хорошо, нам тоже приятно мирное вспомнить, – разом заговорили солдаты и каждый из них протянул свою ложку прапорщику, а Байбак в один момент отодрал от стены валик самана и подставил Василию вместо стула или табуретки.

 

Присев на валик, Василий посмотрел на золотистые в отсветах жара солдатские ложки, заглянул в добрые глаза рядовых и в раскрытые приветственной улыбкой рты, молча взял сразу все ложки обеими руками, зачерпнул каждой из них по очереди немного каши, съел и поблагодарил.

 

– Ну, вот и я поужинал за здоровье вас всех, – пошутил он, возвращая ложки и, вставая, чтобы идти. – Умудрился даже раньше хозяев поесть каши с ключика. Вы уж извините. Правильно ведь в русской пословице сказано, что гость подобен чирию: где захочет, там и сядет…

 

Эта шутка так понравилась солдатам, что Василий и даже на квартире продолжал слышать дружный солдатский хохот. И на сердце его стало хорошо и светло, будто весь мир раскрылся перед ним своими лучшими сияющими сторонами, затмевая повседневную подлость и муки жизни, переносимые людьми от властителей и их жадной креатуры.

 

Засыпая на жесткой лавке галицийской избы, Василий вспомнил свою первую встречу с капитаном Воронцовым на петроградской конспиративной квартире и его слова: «Вся штука будет в том состоять, чтобы солдаты за офицерскими погонами увидели в вас не царского правительственного офицера, а их руководителя в трудной борьбе за свободу, за мир». Кажется, это сбывается…

 

 

 
+1
8
-1
 
Просмотров 991 Комментариев 3
Комментарии (3)
4 марта 2013, 17:59 #

С удовольствием прочел.

 
+1
0
-1
 
4 марта 2013, 18:47 #

Ещё раз СПАСИБО Вам!

 
+1
1
-1
 
4 марта 2013, 18:47 #

Ещё раз СПАСИБО Вам!

 
+1
0
-1
 

Комментировать публикацию

Гости не могут оставлять комментарии